Студенческие годы Н. И. Пирогова (1824—1828 г.).
Профессор А. Г. Русанов (Воронеж).
Вестник хирургии и пограничных областей 1928
В мае текущего года исполняется сто лет со времени окончания курса в Московском Университете Н. И. Пирогова.
Мысль невольно обращается на столетие назад, хочется возобновить в памяти студенческие годы Николая Ивановича, тем более что то, что знаем мы, старые, гораздо менее известно молодежи.
Пирогов поступил в Московский Университет осенью 1824 г., т. е. едва 14 л. от роду. В поданном прошении он просит Правление Университета допустить его, по надлежащем испытании, к слушанию профессорских лекций и включить в число студентов медицинского отделения.
В приложенном, вместо метрики, удостоверении со службы отца было указано, что сыну исполнилось 16 лет — возраст, необходимый в то время для поступления в Университет.
Это обстоятельство явилось результатом стесненного материального положения семьи, отец в то время потерял службу, хворал, и скорейший самостоятельный заработок сына становился необходимостью.
Отец Пирогова служил казначеем Московского Провиантского Депо; всех детей в этой обширной семье было 14, Н. И. был 13 ребенком.
Склонность к медицине явилась у Пирогова еще в раннем детстве, как результат впечатления, произведенного на ребенка следующим случаем, рассказанном в его воспоминаниях:
Однажды заболел ревматизмом старший брат. Несмотря на усилия врачей болезнь не поддавалась лечению. Наконец, было решено пригласить Московскую знаменитость — профессора Ефрема Осиповича Мухина. Карета четверней, ливрейный лакей, седовласый господин с сильно выдающимся подбородком, выходящий из кареты — произвели сильное впечатление на юного Пирогова. Дальнейшее также навсегда врезалось в его память, т. к. служило предметом неоднократных повторений: «Как оглядел Ефрем Осипович больного, так и говорит матери: «Пошлите сейчас же, матушка, в москательную лавку за сассапарельным корнем, да велите выбрать такой, чтобы на изломе давал пыль. Сварить также надо умеючи в закрытом и наглухо замазанном чистом горшке. Велите приготовить серную ванну» и т. д.
Не прошло и нескольких дней, как больной поправился. После этого игра в лекаря сделалась одною из любимых забав для маленького Пирогова. В качестве больных дебютировали домашние, иногда также кошка. Будущий профессор важно подходил, щупал пульс, смотрел язык и не менее важно удалился, дав какой-то совет, может быть тоже о приготовлении декокта.
Пирогов, вспоминая об этом уже в глубокой старости, говорит, между прочим: игра моя в лекаря не была детским паясничанием, в ней выражалось подражание уважаемому, и так полюбилась мне, что я не мог с ней расстаться, поступив, правда еще ребенком, в Университет».
Далее следует рассказ, как будучи еще на І-м курсе, он случайно видел камнесечение в клинике и на святках вздумал потешить присутствующих молодых людей демонстрацией виденной операции. Достал где-то бычачий пузырь, положил в него кусок мыла, привязал пузырь между ног одного смиренника, уложил его на стол и воруженный ножем вырезал, к общему удовольствию, кусок мыла — по Цельзу cito, toto et jucunde.
Пирогов в студенческие годы был бойкий способный мальчик, смелый, любознательный и трудолюбивый, вместе с тем, по его собственным словам, он был весьма склонен к насмешке, хорошо умел подмечать в людях скорее смешную и дурную сторону, чем хорошую, качество, оставшееся у Пирогова навсегда.
Первое время в Университете Пирогову жилось сносно в материальном отношении, пока был жив отец, который, хотя и потерял службу, но зарабатывал достаточно ведением частных дел. Но в мае 25-го года отец внезапно умер от удара, и семья осталась без средств.
«Как я, или лучше сказать—мы—пронищенствовали в Москве во время моего ученья, —говорит Пирогов, — осталось для меня загадкою». Сестры работали, продавались кое-какие остатки, но как этого доставало—не понимаю.
Время, когда Пирогов поступил в Университет, носило на себе характерные черты последних лет царствования Александра І-го.
На всем лежал своеобразный мистический колорит.
Стены аудиторий украшались изречениями вроде: рег crucem ad lucem, gnothi sauton, руце твои создаста мя и сотвориста мя, вразуми мя и научуся заповедям твоим и т. д.
Это было странное время. С одной стороны, плоть смирялась, правда не всегда, постом и молитвой, а чаще шпицрутенами. Живое человеческое тело считалось ни во что. Двух забей, одного выучи. С другой стороны, занятия анатомией представлялись кощунством — министр народного просвещения Голицын запрашивал циркулярно, нельзя ли обойтись при преподавании анатомии без вскрытия трупов. Попечитель учебного округа — Магницкий в Казани — хоронил на кладбище с отпеванием целые анатомические музеи.
В Московском Университете практических занятий на трупах для студентов не существовало, ими пользовались для демонстраций, но были факультеты, где миологию преподавали на платках.
Привяжет — рассказывал Пирогов—профессор один конец к acromion, а другой к плечевой кости и уверяет, что это m. deltoideus.
В основу преподавания полагалось христианское мировоззрение, и преподаватель должен был к нему приноравливаться — начнет бывало анатом Лодер—Sapientissma natura voluit, да и спохватится aut potius Creator Sapientissimae naturae voluit.
Впрочем, собственно студенческая жизнь текла при Александре І-м привольно. Формы не было, полиции не подчинялись, а в случае необходимости лишь доставлялись ею в распоряжение ректора, который имел дело с буянами и забияками. Экзаменов ни курсовых, ни полукурсовых не было. Были переклички и репетиции у иных профессоров, но все это делалось так себе, для очищения совести.
Но лекции посещались чрезвычайно охотно и не только таких лекторов, как Лодер или Мудров.
Болтать, даже и в стенах Университета, можно было о чем угодно, шпионов и наушников не существовало.
Разговорам особенно отводилось место в домашней обстановке. Здесь за трубкой, стаканом чаю, а иногда и более крепкого — «белого пантолонного» — по выражению тогдашних студентов, поднимались горячие, и по русской привычке, бесконечные споры. Говорили не редко все вдруг. То декламировали оду на вольность Пушкина — тебя, твой род я ненавижу и т. д., то опровергали вековые предрассудки семьи, брака, правительства.
«В общественной жизни в то время — говорит Пирогов—еще не возникали толки о младшей братии. Буржуазия еще стояла на пьедестале. Всесветное горе—Weltschmerz—еще не волновало умы, культурный слой заботился только о себе и смотрел не вниз, а вверх».
Профессура того времени состояла прежде всего из иностранцев, эта, так называемая немецкая партия, вела свое происхождение издавна, являясь прямыми потомками представителей заморской науки, в свое время привлеченных в Россию великим преобразователем. Типичным представителем ее в Москве является Юст Христиан Лодер, знаменитый профессор анатомии, мраморный бюст которого и поныне украшает анатомический музей Московского Университета. Это был типичный немецкий Geheimrath, важный, украшенный звездами, ездивший в карете и никому не позволявший наступить себе на ногу. Студенты с восхищением передавали о его победоносном столкновении с обер-полицеймейстером, которому он гордо заметил: «Вас знает Москва, а меня вся Европа». В своей научной деятельности это был типичный немецкий ученый. Добросовестно узкий, педантичный, образцовый знаток своего дела, собравший прекрасную коллекцию препаратов, особенно костей. Его лекции были любимыми у студентов и по богатству материала, и по стройности изложения. Известно то влияние, которое он оказал на молодого Пирогова в смысле выбора профессии.
И если впоследствии Пирогов отличался немецким складом своей научной деятельности, то начало этому безусловно следует искать во влиянии Лодера.
К той же группе профессоров — иностранцев относились известные в то время имена зоолога Фишера, ботаника Гофмана, химика Геймана, хирурга Гильдебранта.
Среди русских профессоров было 2 направления. Одни — к ним принадлежал Мудров, побывавшие в научных командировках за границей, знакомые с западной наукой и литературой, отдавали должное своим иностранным коллегам по Университету.
Представители другого направления были националисты или немцееды, как их называет Пирогов, к ним относился декан Мухин.
Профессор Мудров представлял собою полную противоположность Лодеру всеми положительными и отрицательными чертами своей широкой русской натуры.
Сын беднейшего вологодского священника, этот новый Ломоносов, по окончании семинарии пешком отправился в Москву, получив на дорогу от отца чашку с отбитой ручкой, да медный крест.
Блестяще окончив Университет, он был командирован заграницу.
Живой, впечатлительный, всеобъемлющий, он сначала увлекается акушерством, потом становится военно-полевым хирургом, чтение лекций начинает по гигиене и, наконец, занимает кафедру внутренних болезней в Московском Университете.
По своим взглядам ученик и поклонник Гуорелянда, он всю жизнь был эклектиком — «Сосите мед и оставляйте яд» — было его девизом. До конца дней он вечно стремился вперед, вечно увлекался, во время студенчества Пирогова предметом его горячего увлечения были идеи Бруссе—кровь лилась рекой в его клинике и выражение Мудрова — «крови не жалей»—надолго сохранилось в Московских академических преданиях.
В это время Мудров уже охладевал к преподаванию, передав его в значительной мере своим адъюнктам. Читал не аккуратно, нередко отвлекаясь в сторону для общих рассуждений о Гиппократовых добродетелях врача и т. д. Его все более и более захватывали вопросы общественной медицины.
Он 5 раз был избираем в деканы факультета и в этой должности на собственное иждивение торжественно открыл медицинский факультет в 1813 г., после неприятельского нашествия. Мудров обладал хорошими средствами, созданными огромной практикой; он широко практиковал и среди бедняков и внушал своим ученикам, — что «в опочивальню вельможи нет другого пути врачу, как через хижины бедных — это суть колокола, в которые сначала будут благовестить о вашем искусстве».
С появлением, в конце 20-х годов прошлого столетия, холеры, Мудров был сначала командирован Правительством на борьбу с ней по Волге, а потом в Петербург, где заразился сам и умер в 1830 году. Портрет его в мое время можно было видеть в аудитории факультетской терапевт. клиники Московского Университета — широкое лицо сангвиника, умный лоб, живые черты и пронзительные небольшие черные глаза, — навсегда оставались в памяти.
Пирогов в своих воспоминаниях относится к Мудрову скорее отрицательно, но, хотя и его не удовлетворяло чтение лекций «через пень в колоду», постоянные отвлечения в сторону бытовых или общественных вопросов — все же влияние этой крупной фигуры безусловно сказалось, и если Лодер дал ему образец систематического изучения, то Мудров безусловно заронил в молодую душу тот интерес к вопросам общественной жизни, который столь характерен для деятельности Пирогова.
Третьей заметной фигурой на факультете является Е. О. Мухин, профессор физиологии. Он принадлежал, по словам Пирогова, к непримиримым немцеедам.
Хороший практик, в сущности самоучка, он начал свою карьеру, как говорили, фельдшером в войсках Суворова и впоследствии сумел сделаться профессором анатомии в Московской Медико-Хирургической Академии, издал свой учебник анатомии, в котором, следуя национальному чувству, все анатомические термины перевел на невероятный русский язык, добавил отдел о мокротных сумочках и бедренной артерии, приписывал артерии название баронета Виллье—будто бы потому, что баронет сказал, где то и когда то, что это его любимая артерия. — В таких чертах характеризует это произведение Н. И. Пирогов. Перейдя затем на кафедру физиологии в Московский Университет, Ефрем Осипович читал курс по переведенному им учебнику Ленроссека. Преподавал он чрезвычайно добросовестно, старательно влагал в своих учеников книжную премудрость не шире названного учебника. Камнем преткновения, по словам Пирогова, являлся для профессора только один отдел физиологии, именно глава об оплодотворении и физиологии половых органов — тем более, что этот отдел и падал как раз всегда на великий пост — «ну, этот предмет скоромный, обычно говорил Мухин, и заниматься им в великий пост мы не будем» — отдел так и оставался каждый год не прочитанным.
Лекции физиологии Пирогов посещал аккуратно в течение 4-х лет и «хотя ни разу не усомнился в глубокомыслии наставника, тем не менее не всегда мог дать себе отчет, о чем собственно читалось, обстоятельство это, впрочем, приписывал более собственному невежеству и слабой подготовке».
Начав лекцию, например, изложением свойств и проявлений жизненной силы, лектор под конец ее ухитрялся перейти к малине, которую мы с таким аппетитом кушали в летнее время со сливками.
Теперь, говорит Пирогов, нельзя себе составить и приблизительного понятия о том комическом элементе, который я застал еще в Университете.
Вот, например, профессор фармакологии Котельницкий. Он приходит раненько утром на лекцию, садится, достает очки и табакерку—нюхает звучно с храпом табак и надев очки, открывает книгу, ставит свечку перед собой и начинает читать слово в слово и притом с ошибками, фармакологию Шпренгеля—перевод Иовского». Клещевинное масло — читал он — 01. ricini—китайцы придают ему горький вкус. Здесь он останавливается, кладет книгу, нюхает табак и объявляет смиренным слушателям — вот видишь ли — китайцы придают клещевинному маслу горький вкус. Мы, между тем, говорит Пирогов—читаем в той же книге Шпренгеля — кожицы придают ему горький вкус.
Ловецкий, адъюнкт знаменитого Фишера, демонстрирует раз на лекции половые органы петуха; посреди демонстрации помощник шёпотом сконфуженно говорит ему: «А. Леонтьевич, ведь это курица», — как курица? Я же велел вам приготовить петуха. Аудитория, конечно, довольна сюрпризом. Элемент смешного, впрочем, был в то время свойственен и другим Европейским Университетам, но у нас наблюдалась, кроме того, и чрезвычайная отсталость. Многие читали лекции по учебникам 1750 годов, в то время как по рукам студентов ходили уже учебники текущего столетия.
Хирургией Пирогов вовсе не занимался в Москве. Операций на трупах не существовало. Из операций в клинике видел только несколько литотомий и одну ампутацию голени. Профессор Гильдебрант, искусный хирург и опытный практик, как лектор был чрезвычайно плох. Он говорил так гнусаво, что его почти нельзя было понять, тем более что он всегда говорил и читал по латыни.
Отношение профессоров к студентам было весьма патриархальное, многие говорили ты, а Мудров—ты, душа. Мудров однажды читал лекцию о своеобразном состоянии страха, охватывающего профессоров, учителей и т д. перед входом в аудиторию и сказал своим слушателям—а чего бы вас и бояться — ведь вы бараны, — за что и был награжден веселым смехом.
Один из профессоров не мог читать свои тетрадки без помощи очков, и студенты нарочно так устроили, что как только он, взойдя на кафедру, положил, по привычке, свои очки, так они и провалились. Началась суматоха, вся аудитория собралась помогать беде — принесли кочергу и ею мешали в кафедре, чтобы отыскать злополучные очки; наконец, общим советом решили перевернуть кафедру вверх ногами и таким путем вытрясли, наконец, полуразрушенные очки—эту сцену застал в изумлении следующий лектор.
С воцарением Николая Первого в Университетской жизни наступили резкие перемены. Вскоре после восшествия на престол император посетил инкогнито, приехав на дрожках, Московский Университет, не узнанный никем, кроме одного сторожа — отставного гвардейского солдата — он прошел в спальни студенческого общежития и произвел там лично обыск; под одним из тюфяков оказалась тетрадь стихов Полежаева—Полежаев был отдан в солдаты. Далее он прошел в Университетский пансион и страшно рассердился, увидев имя Кюхельбеккера на золотой доске. «Ректор не догадался снять или стереть ненавистное имя бунтовщика, бывшего отличным учеником», — говорит Пирогов.
В результате этого посещения ректор и попечитель были смещены и приводить в порядок Университет было поручено лицу с военным воспитанием, прием, не раз с тех пор практиковавшийся — даже и на нашей памяти. Попечителем был назначен военный генерал Писарев, немедленно прозванный студентами, за громкий голос, фаготом.
Раньше студенты видели попечителя только на акте, а с ректором приходилось сталкиваться лишь в случаях нарушения тишины и порядка в общественных местах.
Теперь Университет перестраивался по-военному, и это шло не совсем то гладко. Например, новый попечитель никак не понимал, почему, если профессор болен и сегодня лекции не читает, его не может заменить следующий по порядку, как это принято в военном уставе.
Была заведена форма, оказавшаяся для многих далеко не по средствам. Пирогову сестры ухитрились, однако, смастерить из старого фрака какую-то куртку с красным воротником, который и выставлялся напоказ из-под шинели, не снимавшейся во время лекций.
Появления «Фагота» на лекциях обычно сопровождалось скандалом. Раз, например, он пришел в аудиторию профессора Мухина. В это время русская партия —говорит Пирогов — подняла в Университете голову — немцееды встали на дыбы, полагая, что теперь на их улице праздник. Начались не совсем приличные выходки даже против такой личности как Лодер. Мухин уже не раз читал теперь в его аудитории, раньше ни для кого недоступной — но в этот день, во время посещения «Фагота», читал в своей старой, тоже весьма поместительной аудитории. Вот сюда то и ввалился «Фагот» со своими дробантами — рассказывает Пирогов.
Почему же вы не читаете там? спрашивает «Фагот» Мухина, указывая рукой по направлению анатомического театра. «Да там, ваше высокопревосходительство, профессор Лодер раскладывает кости и препараты перед лекцией». «А, если так, то я его самого разложу» — отвечает громко на всю аудиторию «Фагот». Потребовалось вмешательство прусского короля, чтобы избавить Лодера от происков. Его оставили в покое, и вскоре появилась Анненская звезда у Лодера.
Пирогов описывает конец эпизода следующим образом: «однажды сидим мы в аудитории, дожидаясь приезда Мудрова; наконец он является и велит всей аудитории идти куда-то за ним, надев шинели (дело было зимою). Мы повинуемся, и Матвей Яковлевич ведет нас из клиники через двор в анатомический театр к Лодеру. Вваливаемся целой толпой в аудиторию и видим, что Лодер сидит с Анненской звездою на фраке — Мудров вынимает из кармана листок и читает голосом проповедника «красуйся светлостью звезды твоея, но не спеши быть звездою на небесах» и проч. и проч. Лодер, несколько сконфуженный принимается, наконец, обнимать Мудрова и, что-то, не помню, отвечает ему на приветствие по латыни».
Мудров — прибавляет Пирогов—был большим почитателем Лодера.
В 1827 году, по проекту академика Паррота, решено было учащихся в русских университетах отправлять по окончании курса за границу для приготовления к профессорскому званию, создавая, так называемый, профессорский институт; целью его являлось не только удовлетворение потребности наших высших учебных заведений в опытных преподавателях, но, повидимому, и стремление создать образованную русскую профессуру, т. к. командировки предоставлялись только русским. Пирогов получил предложение ехать от декана Мухина после предварительного испытания его голосовых средств—он должен был прочесть громким голосом и не прерывая духа, длинный период из физиологии Ленгоссека.
Испытание прошло удовлетворительно. Оставалось решить вопрос о специальности, —после некоторого колебания Пирогов выбрал хирургию. «Почему же не самую анатомию, спрашивает он в дневнике, — а вот поди узнай у себя — почему, наверное не знаю, но мне сдается, что где-то издалека, какой-то внутренний голос подсказал мне хирургию. Кроме анатомии есть еще и жизнь, и, выбрав хирургию, будешь иметь дело не с одними трупами».
Наконец закончен и лекарский экзамен, школа осталась позади, но юный врач, вступая в жизнь, не чувствовал себя удовлетворенным тем «весьма ничтожным запасом сведений и сведений более книжных, тетрадочных, а не наглядных, не приобретенных под руководством опыта и наблюдения», который дала ему школа. Но при всех ее дефектах, школа не только не потушила, а еще сильнее зажгла жажду знания и наметила в основных чертах дальнейшее направление деятельности.
Основная черта характера — критическое, подчас насмешливое отношение к окружающему миру и огромные способности, явились тем краеугольным камнем, на котором впоследствии выросла могучая фигура основоположника русской хирургии.